И, самодовольно усмехнувшись своей шутки, вельможный сват отошел от жениха, потому что с «Астрильда» уже перебросили на берег сходни, а «Гедан» только что причалил рядом с ним.
На берегу государь был встречен всем местным православным духовенством и депутацией от горожан, по прибытии же в лагерь — всем наличным войском, которое с восторженным «ура!», с музыкой и барабанным боем трижды продефилировало мимо царя. Затем начались сборы обезоруженного и поставленного, как уже сказано, за палисады по берегу Невы шведского гарнизона, который на следующий день отпускался в Выборг. Опалев лично заправлял расстановкой и нагрузкой фур, предоставленных в распоряжение шведов; Меншикову же и нескольким его офицерам были вынесены стулья к палисадам, откуда они могли на покое наблюдать за действиями шведов.
Наблюдать издали за ними или, вернее сказать, за одним только Опалевым и Иван Петрович, который не мог дождаться, когда Меншиков вступит наконец в секретные совещания с непреклонным отцом фрёкен Хильды.
Ага! Вот оно: Опалев подходит с сухим поклоном к Меншикову. Судя по жестам, по выражению лица, он требует повидаться в городе с дочерью. Меншиков в свою очередь с отменной вежливостью также о чем-то просит — без сомнения, познакомить его с красавицей-дочерью господина полковника. Последний, по-видимому, не совсем охотно, но все же снисходит на просьбу. По знаку Меншикова к ним подкатывает «приватная» рессорная коляска его эксцеленции, почти всюду следовавшая за ним на походе и стоявшая уже опять наготове, и оба недавних врага дружелюбно усаживаются в ней рядом.
«И как это у меня тогда язык не повернулся признаться, что у нее есть уже жених, выбранный самим родителем! — мучился Иван Петрович запоздалыми угрызениями совести, глядя вслед отъезжающим. — Но Меншиков, пожалуй, отказал бы тогда в своем содействии. Ну, заварил же я кашу! Как-то расхлебаю?»
А расхлебывать ее пришлось ему не далее как через полчаса, когда прибежавший за ним вестовой потребовал его к Меншикову.
— Путаник ты, путаник! Спасибо, удружил! Несмотря на укоризненный тон высокого свата, по сквозившему в живых глазах, в подвижных чертах его лукавому выражению «путанику» нашему нетрудно было догадаться, что тот вовсе не так уж разгневан, а хочет только потомить его немножко.
— Ежели я кое-что, может, и не досказал либо перепутал, — начал оправдываться Иван Петрович, — то единственно от сердечного конфуза и амбара, и ваша эксцеленция не поставит мне сего в чрезмерную вину…
— Да меня-то, мусье, скажи, пожалуй, за что ты в конфуз и амбара ввел?
— Чем-с? Не томите, ваша эксцеленция, скажите напрямик: согласна она или нет?
— Напрямик? Изволь: она не долго поломалась, но с братом ее мне порядком пришлось повозиться.
— С отцом ее, хотите вы сказать?
— Нет, с братом, потому что фрёкен Хульда приходится ему не дочерью, а сестрою.
— Но речь же у нас, Бог ты мой, не о фрёкен Хульде, а о фрёкен Хильде? — возражал Спафариев, у которого от какого-то ужасного предчувствия сердце захолонуло и на лбу проступил холодный пот.
— Такой и нет вовсе: есть fru kommercerodinna Frisius, рожденная froken Hilda Opaleff.
Иван Петрович совсем обомлел.
— Ваша эксцеленция изволите издеваться надо мною? — пролепетал он.
— И в мыслях не имею. Со вчерашнего вечера она самым законным образом повенчана с здешним первым толстосумом, коммерции советником Фризиусом.
Бедный молодой человек схватился за голову, точно она могла сбежать у него с плеч.
— Да тебе-то о чем тужить, друг мой? — с притворным участием заговорил опять Меншиков. — На твою ягодку покуда иных претендентов не заявилося. Правда, выбору твоему нельзя не подивиться. Но на вкус и цвет товарищей нет.
— Ваша эксцеленция о какой еще ягодке говорите?
— Как о какой? Все о той же фрёкен Хульде. Ягодка, конечно, не первой молодости, но тем с твоей стороны достохвальней…
— Да об ней у меня никогда и думано не было!
— Вот на! Ведь чем, скажи, твое сердце так пленилось: парным молоком, елкой да фиалками?
— Да-с.
— Ну, а те посылались тебе почтеннейшей фрёкен Хульдой. Племянница о том и знать не знала.
Ивану Петровичу сдавалось, что его спустили с лучезарных заоблачных высей кувырком на темную, пыльную землю.
— Но на полотенце ее стояли литеры Н.О., то есть «Hilda Opaleff»? — пробормотал он, хватаясь, как утопающий, за соломинку.
— A «Hulda Opaleff» ты изобразил бы какими литерами? — спросил Меншиков, которого немало, казалось, потешало душевное смятение молодого человека. — Вижу я теперь, сударик мой, что ты маленько маху дал: борова за бобра купил. Но коли на то пошло, то от борова в хозяйстве даже больше проку. Фрёкен Хульда уже не ветреная юница и тебе, ветрогону, подпешит крылья, добра же за нею, движимого и недвижимого, вдвое, слышь, противу племянницы…
— Да на что мне ее добро, когда своего-то девать некуда! — вскричал Спафариев в полном уже отчаянии. — Смилуйтесь надо мною, ваша эксцеленция: развяжите меня с нею!
— Что ты, батенька? Сватался-сватался да и спрятался? И меня-то, скажи, свата своего, в какую позитуру перед нею поставил? Натворил бед — неси и ответ.
У Ивана Петровича проступили на ресницах слезы; он безнадежно поник головой и, вынув платок, принялся усиленно сморкаться. Чтобы не выдать своей веселости, Меншиков говорил до сих пор отрывистым, ворчливым тоном, с насупленными бровями и покусывая губы. Доведя молодчика до слез, он достиг, чего желал, и расхохотался.
— Фофан ты, фофан! В рай за волоса не тянут. Развяжу я тебя, так и быть, но под одним уговором.