— Неужели, любезная мадам, вы не узнаёте вашего старого постояльца? — укорил ее тот по-немецки.
Фру Пальмен руками всплеснула.
— Gott sei mir gndig! (Господи, помилуй!) Вы ли это, господин маркиз? Только по голосу и признала.
— А вас, мадам, я сразу бы узнал, только на десять лет помолодели: розовые щечки…
— А это от горячей плиты… Простите, господин маркиз, что я в таком виде… — засуетилась старушка, расправляя на себе кухонный передник и обдавая при этом гостя ароматом чего-то вкусного, жареного на масле. — Пожалуйте, пожалуйте!
— Так уголок для меня у вас опять найдется?
— Для вас-то не найтись, первого друга моего бедного майора?
— А что с ним?
— Неужто вы не слышали, что он тотчас же, как отбыл в Выборг, впал в тихую меланхолию? И о сю пору, говорят, не оправился, несчастный! Ах, ах, да!.. Но зато как уж господин лейтенант-то мой обрадуется господину маркизу!
— Лейтенант? Какой лейтенант?
— Да бывший ваш… ну, мосье Люсьен.
— Люсьен! Так он уже в ранге лейтенанта и по-прежнему, значит, квартируется у вас?
— А куда же ему? Не хорошо ему, что ли, у меня? — словно даже обиделась добрая старушка. — Скоро, слышно, и в капитаны метит! — таинственно прибавила она с гордостью матери, хвастающей примерным сыном.
— Дай ему Бог. А его, видно, нет дома?
— Каждую минуту жду его из адмиралтейства. Ведь он у нас такой ревностный служака: с утра до вечера на работе.
— На работе! Когда другие добрые люди только о еде помышляют? И у вас на кухне, по запаху слышу, готовится что-то преаппетитное.
— Ach, Herr Jesus! — спохватилась тут хозяйка. — Заболталась я с вам, а сосиски-то тем временем, пожалуй, совсем перегорели!
Сосиски, однако, оказались еще весьма съедомы, судя по жадности, с которою, не долго погодя, уплетали их взапуски лейтенант Калмыков и его нежданный, но желанный гость. Утоляя голод, бывший личарда, сам отличавшийся стройным станом и строгою военного выправкой, то и дело с ласковою озабоченностью посматривал на своего растолстевшего патрона.
— Что ты, Люсьен, так оглядываешь меня? — спросил Иван Петрович. — Что по всем швам расползся? И сам, милый, не рад! Теперь вот за границы к лекарственным водам сбираюсь, чтобы маленько хоть поубавить тальи. Нарочно объездом сюда завернул — вид себе выправить, отпустил бы только государь.
— Отчего не отпустить? Болезнь — причина уважительная. А меня уж опаска взяла, что пожаловал ты к нам в Питер, вопреки царскому запрету, ранее десятилетнего срока, для одного своего плезира. Ведь ты же в единственной персоне, без семьи?
— Еще бы тащить с собой всю ораву!
— А! Так ты, Иван Петрович, стало, женат?
— Ох, да.
— От души поздравляю! И потомством Господь наградил?
— Наградил, брат, наградил, и мамками, и няньками! От этого писку да визгу хоть на край света беги! И бегу, хоть не на век. А сам ты, Люсьен, бобылем еще живешь?
— Бобылем. До женитьбы ли на государевой службе? С нею бы лишь управиться. Работы хоть отбавляй.
— Так и твоя судьба не красна?
— О, напротив, мне на судьбу свою жалобиться — Бога гневить. В труде для нашего брата и жизнь: воочию видишь, как под руками у тебя дело горит, кипит. И у государя я за это в добром кредите. А одно этакое царское слово вдвое еще пару поддает. Сам ведь он у нас первый неустанный работник. С пятого часа утра уже на ногах: сперва выслушает по текущим делам секретаря своего Макарова; потом выпьет чарку водки, закусит кренделем, сядет в свою одноколку и катит по всему Питеру — и к нам в адмиралтейство, и на канатный двор, на всякие сооружения и работы; все-то обозревает, всякого поощрит, наставит, как что лучше сделать. Одному о сю пору, слышь, только и не обучен: лапти плесть.
— Но зато ко столу своему по-прежнему сбирает веселую компанию?
— Да, чествует первых советников своих, да и иноземных гостей. Встает же всегда первый из-за стола, чтобы за трубкой кнастера просмотреть еще голландские газеты да пометить из них, что поважнее, в записную книжку, после чего, по стародавнему обычаю, отправляется почивать. Вздремнув часок-другой, с свежими силами опять за государственные упражнения: принимает с докладами канцлера, генерал-фельцейхмейстера, генерал-полицеймейстера и иных сановников, совещается с корабельными и прочими мастерами…
— Но вечером снова в банкетах и ассамблеях душу отводит?
— Не столько опять ради себя, сколько ради своих вельмож и офицеров: «Делу, мол, время, а потехе час». Так раз на неделе, по пятницам, сбираются они у царского мундкоха, шведа Фельтена, причем каждый от себя платит за угощенье по червонцу… Ха-ха-ха! — закатился вдруг хозяин-лейтененат.
— Ты с чего это, Люсьен? — удивился гость.
— А вспомнилось мне, как государь этого самого мундкоха за лимбургский сыр проучил.
— Дубинкой?
— Дубинкой. С побывки еще своей в Амстердаме сделал он привычку заедать обед, заместо разных сластей, маслом да сыром, так-то вот подали ему однажды целый лимбургский сыр, и пришелся ему тот сыр отменно по вкусу. Откушав, государь нарочно отмерил оставшийся кусок палкой, а как встал из-за стола, то наказал Фельтену спрятать сыр и отнюдь никому не подавать. На другой день сыр появился опять на царском столе, но убыло его за сутки наполовину. Смерил государь сыр палкой и зело разгневался: «Позвать сюда мундкоха!» Приволокли раба Божия. «Отчего, говори, убыло столько сыру со вчерашнего?» — «Не могу знать, ваше величество; я его не мерил». — «А я мерил».
— И мундкоху горбом своим пришлось отплатить за недостачу? — со смехом подхватил Иван Петрович. — А потом?