— Хоть бы и снял, я из трущобы моей ни ногой, ежели сам того не заслужу. Либо под щитом, либо на щите! А теперь, друг и брат Люсьен, окажи мне последнюю братскую услугу: разыщи мне на дорогу удобный дормез или хотя бы колымагу.
Под вечер того же дня, несмотря на все упрашивания калмыка, герой наш пустился в путь — уже без него, своего верного личарды, увозя с собой в родовую калужскую трущобу единственным трофеем всех своих подвигов на берегах Невы приснопамятную рассоху заповедного лося майора де ла Гарди, великодушно уступленную ему Меншиковым.
Замолкнул гром, шуметь гроза устала,
Светлеют небеса…
А. Толстой
Пусть он подписывался: «P i t e r»,
Но пред отечеством на смотр
Все ж выйдет из заморских литер
На русский лад: «Великий Петр».
Кн. Вяземский
Прогремела Полтавская битвы, померкла звезда «льва севера» — Карла XII, и высоко взошло солнце «турки севера», как называли до тех пор царя Петра Алексеевича европейские дипломаты. Но лучезарность нового мирового светила волей-неволей признавалась уже «соседственными потенциями»: первым поспешил поздравить победителя под Полтавой старинный благоприятель его, король польский Август; короли прусский, датский и французский, курфирст ганноверский наперерыв стали заискивать перед московским царем, и при всех европейских дворах царь, как и резиденты его, находили уже самый радушный, почетный прием. Герцог вольфенбюттельский, затягивавший под разными предлогами переговоры о браке своей красавицы-дочери, принцессы Шарлотты, с русским царевичем Алексеем Петровичем, охотно изъявил теперь согласие на этот брак. Сам Петр, конечно, лучше всякого другого понимал громадное политическое значение своей «в свете неслыханной виктории»: скромно довольствуясь доселе чином полковника, он не отказался теперь от предложенного ему войском сухопутного чина — генерал-лейтенанта и морского — «шаутбенахта» (вице-адмирала), но ближайшего сподвижника своего, Меншикова, наградил фельдмаршальским жезлом.
Что мы, русские, стали отныне твердое ногою у «Варяжского моря» — не оставалось уже никаких сомнений, и Петербург был назначен главною царскою резиденцией окончательно и бесповоротно. Бельмом не глазу новой резиденции была еще только соседняя шведская крепость Выборг. Но 13 июня 1710 года и «эта крепкая подушка Санкт-Петербургу, устроенная чрез помощь Божию» (как образно выразился Петр в одном письме к Екатерине), сдалась на капитуляцию. От суровых берегов Балтики по всему лицу земли русской повеяло свежим дуновением если и не полного еще мира, то разредившейся грозы, а над новою резиденцией пахнуло долговечною весною. Недоставало только ласточек…
Но вот под вечер 21 июня прилетела и первая ласточка. Правда, что ласточка была из довольно грузных. Под Смольной у невского перевоза остановился запряженный четвериком взмыленных коней громоздкий рыдван. При помощи ливрейного камердинера, спрыгнувшего с козел, из экипажа вылез, накренив его на бок, молодой еще на вид человек, лет не более тридцати. Если приятное вообще лицо его поражало уже избытком здоровья, выразившимся в густом румянце во всю щеку, в заплывших глазах и в мясистом кадыке под подбородком, то бесформенная тучность туловища его возбуждала невольное беспокойство при мысли: что-то станется с этим феноменальным здоровяком через пять, через десять лет?
Оставив камердинера при вещах, молодой толстяк, как откормленный гусь, переваливаясь с бока на бок, хотя и не без грации, свидетельствовавшей, что когда-то он был лихим танцором, спустился к перевозу. Здесь он сел в первый ялик и велел везти себя на тот берег, в Ниеншанц.
— Ниеншанца-то, господин, у нас более не полагается, — отозвался яличник, ловким ударом весла выгоняя свой ялик в реку из среды других лодок.
— А что же вон там, как не Ниеншанц? — спросил господин. — Тот же город…
— Федот да не тот. Нонече это у нас уже просто Охта, пригород, а подлинный город, Питер или Петербурх, пониже вот по сю сторону реки, около прежней Коновой мызы… Слышал, может? Да еще насупротив ее до самого Васильевского, где Меншиковы палаты.
Внимание толстяка было уже отвлечено от говорящего противоположным берегом, где на месте прежней, окруженной валами, каменной цитадели возвышалась открытая к реке, деревянная громада.
— Что это такое? Никак верфь? — с недоумением указал он туда рукою.
— Верфь и есть, только уж старая: под Коновой мызой стоит новая… Мудреное такое дали ей название: язык сломаешь.
— Адмиралтейство?
— Вот, вот.
— Но где же крепость?
— Свейскую крепость царь до основания срыл: куда ему с ней, коли есть у него другая, вдвое крепче да ближе ко взморью? Ты, батюшка, как погляжу, давненько не бывал в наших краях: совсем не опознаешься.
— Чудеса! чудеса! — бормотал про себя молодой человек. — А что, любезный, не скажешь ли мне: живет еще тут в Ниеншанце, то бишь на Охте, старуха-шведка Пальмент?
— Майора Конова ключница? Живет старая, скрипит-поскрипывает.
— И все там же, где семь лет назад?
— Все там. Куда она поползет?
Ялик ударился в охтенскую пристань. Бросив лодочнику целые две гривны, господин вышел на берег и с прежнею изящною перевалкой двинулся без оглядки и опроса по знакомым ему, видно, улицам былого Ниеншанца к домику, где обитала экономка шведского майора. Старушка сама отворила ему дверь и с книксеном на ломаном русском языке спросила: что угодно господину?