Как под проливным дождем, хлещущим беспощадно из грозовой тучи, молодой человек низко понурил свою победную голову и безнадежно прошептал:
— Не знаю…
— А чего, кажись, проще? Хлеб ржаной крепко испекают, а потом, изрезав на куски, пропекают вдругорядь в хлебной печи. Ну, вот точно так же, изволишь видеть, вас, недопеченных моряков, впрок заготовляют — вдругорядь пропекают. Офицерского чина ты ведь, по совести, не заслужил?
— Не заслужил…
— И начать тебе, значит, с нижнего, матросского чина. А тебя, друг любезный, — милостиво обратился Петр к калмыку, — за толь благоуспешную, прехвальную ревность твою к вящему усовершенствованию и за рачение об истинной славе отечества жалую в мичманы, и быть ему, матросу, под твоей, мичмана, командой, дабы наставил ты его, ветрогона и пустельгу, уму-разуму.
— На колени, сударь! Винись, проси! — шепнул сзади разжалованного в матросы его слуга-начальник.
Но тот, морально вконец хоть уничтоженный тяжелым царским приговором, стоял как вкопанный: мог ли он, дворянин, при возвеличенном рабе своем еще более принижаться?
Тут сам раб неожиданно повалился в ноги царю.
— Прости ты его, великий государь! Яви над ним свое монаршее милосердие и благость! Повинен ли он в том, что в родительском доме сызмала, с самых пеленок взращен в холе и неге, к безделью приучен? А душою, клянусь всемогущим Богом, он чист, бодр, жалостлив, умом светел и остер, лишь бы подалей ему от городских соблазнов. Удали же его в деревню, чтобы выжил он там до более зрелых лет, и выйдет из него, поверь моему слову доблестный гражданин и оберегатель твоих царских предначертаний. Меня же, недостойного, низкорожденного, — не возьми во гнев, государь, — уволь от офицерского чина: не по корове седло.
По мере того, как говорил вновь пожалованный мичман, нависшее на челе государя темное облако стало разрежаться.
— За тебя, мингер мичман, я не опасаюсь, — промолвил он, — и правая рука моя, Меншиков Александр Данилыч, вышел не из вельможной знати до первых шаржей. Не место красит человека, а человек место. За барина же твоего меня, точно, опаска берет: из этакого матушкина сынка и под твоей командой, пожалуй, пути не будет. Пеший конному не товарищ. Я у тебя, Лука, и без того еще в долгу. Много ль помог мне план твой при взятии Ниеншанца, нет ли, не в том дело. Дело в доброй воле твоей — для царя нести голову на плаху. Так вот тебе в угоду прощаю твоего господина.
Окаменелость Спафариева не устояла перед такою незаслуженною благодатью, гордость его была сломлена, и он без слов упал также к ногам государя.
— Не мне кланяйся, а вот кому ударь семь раз челом! — с мягкою уже строгостью говорил Петр, указывая на калмыка. — Сейчас только он был твоим господином и великодушно выпросил тебе вольную из крепостной кабалы. Понимаешь ли ты, в чем теперь первый долг твой?
— Ты свободен, Лукашка, — тихо промолвил Иван Петрович, приподнимаясь с пола. — Ты был мне всегда не столько слугою, сколько братом.
— А теперь вы и перед людьми братья, только он — старший брат, а ты — младший, — сказал государь. — Так дай же ему братский поцелуй.
И бывший господин с бывшим слугою побратались троекратным поцелуем; после чего, однако, калмык припал еще гулами к руке Ивана Петровича. Тот поспешил отдернуть руку.
— Ну, ну, что ты, Лукашка…
— С сей минуты мичман мой для тебя, сударь, уже не Лукашка, а Лука… — внушительно заметил царь. — Как тебя, братец, по отчеству?
— Артемьевич.
— Стало быть, Лука Артемьевич. Иначе, мусье, его, слышишь, и не называй. А родовая фамилия твоя как? — отнесся Петр снова к бывшему слуге.
— Особой фамилии, государь, в нашем роде нету. На барской же усадьбе звали меня либо Лукашкой, либо просто калмык, по отцу, который был калмык родом.
— Так зваться тебе отныне мичманом Калмыковым.
И, взяв с угла стола, из пачки разного формата бумаги и бланок, большой пергаментный лист, Петр окунул лебяжье перо в чернила и вписал в пробел меж печатных строк: „мичман Лука Артемьев сын Калмыков“, потом внизу: „Ш л о т б у р г, мая 29 дня 1703 году“, и наконец расчеркнулся своим излюбленным голландским именем: „Р i t е r“.
— Вот тебе твой офицерский патент, — сказал он молодому мичману. — С нынешнего же дня ты по чину на казанном коште, а на дальнейшем ристалище отличий я — твой главный куратор. Тебе же, мусье маркиз, дорога скатертью, и въезд как сюда, в Петербург, так равно и в Москву, заказан вперед до истечения десятилетней давности от твоих прегрешений.
Мичман Калмыков преклонил колена, чтобы принять неожиданно заслуженный патент и с благоговением приложиться к руке государя. Когда же он затем приподнялся и оглянулся на своего господина, того и след простыл. Как гонимый бурным ветром, Иван Петрович летел без оглядки из царского лагеря обратно в город. Нагнал его Лукашка только на городском мосту и начал было изливать свою благодарность за данную ему вольную, но барин остановил его рукою.
— Об этом ни слово, Лукаш… или, pardon, monsieur, — прибавил он с горечью, — как прикажете величать отныне вашу милость?
— Полно, сударь! — с мягким укором сказал калмык. — На меня-то за что ты серчаешь? Называй меня, сделай милость, по-прежнему Люсьеном, Лукашем или Лукашкой, как Бог на душу положит.
— Нет, уж по меньшей мере Лукой Артемьевичем. А для тебя, Лука Артемьевич, я тоже не сударь уж, а просто-напросто Иван Петрович. Что же до твоей вольной, то ты ее по праву заслужил, как и я мою десятилетнюю опалу.
— Бог милостив, Иван Петрович, царь тоже, и верно до срока снимет с тебя опалу.